?

Log in

No account? Create an account

May 2nd, 2019

Король и солдафон

Отрывок из воспоминаний Владимира Олленгрэна, зафиксированных Ильёй Сургучевым в повести "Детство императора Николая II". Я бы сказал, ключевой, главный сюжет всей этой книги.
Естественно, "солдафоном" я называю не рассказчика, не полковника Олленгрэна (и не Илью Сургучева). История-то вообще не про них.

Цитирую:

[Нажмите, чтобы узнать главный сюжет этой книги]...раздался голос всё той же Аннушки:
— А ваш шарик уже по саду гуляет.
— Что ты наворачиваешь? — сердито сказал я. — Мой шарик привязан к окну.
— Был, да сплыл.
Во мне всё оборвалось.
— Как так? Что ты несёшь?
— Да вот уж и так. Никенька прислал солдата и взял шарик.
— Как так взял? Кто же его дал?
— А я дала. Пусть побегает.
— Стерва! Ты отдала мой шар?
— А что ж он его, съест, что ли? Побегает и принесёт.
Я понял, что миру наступил конец.
— Он царёнок, Никенька-то, — заметила Аннушка.
Меня трясла лихорадка. Я не помнил, как сами собой натягивались мои штаны и левый сапог влезал на правую ногу. Руки тряслись, пальцы не попадали в петли. Мысль была одна: спасать шар, спасать какой бы то ни было ценой, пока не поздно.
Как сумасшедший, выбежал я в сад: без шинели. Ничего не замечал: ни адского холода, ни снега, валившегося мне за ворот, ни скользкости пути. Была одна сумасшедшая мысль: где Ники? Что с шаром? Чувствовал одно: Ники мой злейший враг. Всё остальное: старая дружба, дворец, то ощущение разницы, которое у меня начинало уже образовываться («правда, что ты учился с великими князьями»), — всё вылетело из головы…
И вдруг оно где-то между деревьев мелькнуло, цветное пятно. Как стрела, пущенная из лука, я бросился туда. Ники, завидев меня, со смехом бросился наутёк. О, этот прелестный, шаловливый, почти девчоночий смех! У нас в Корпусе был один кадет с таким же смехом, и всегда при нём я вспоминал Ники. Но сейчас это был смех злейшего врага. Я двинулся со всей поспешностью за ним, чтобы отнять свой шар. Но Ники (он был слегка косолапенький), как зайчонок, юлил по всему саду с чертячьей ловкостью. Вот-вот уже схватил его за шиворот — ан нет: он уже метнулся вокруг дерева и увильнул.
— Отдай шар! — кричал я. — Не твой шар!
— Теперь мой, не возьмёшь, — отвечал Ники, и прелестное цветное пятно туманило у меня перед глазами.
— Ты не смеешь трогать мой шар!
— Мне его Аннушка дала. Знать тебя не знаю.
Долетев до катка, Ники с шиком прокатился на подошвах, я тем же аллюром за ним, но в волнении не выдержал равновесия и брякнулся на четвереньки. И опять рассыпался в воздухе девчоночий смех: Ники был уже далеко и кричал:
— Не можешь на подошвах прокатиться, медведь. Ни за что меня не словишь.
Опять новая заноза в самолюбие. И опять новый завод, новая пружина в теле… Опять понеслись по саду. Закрутились вокруг дерева: я — направо, он — налево, поди ухвати. Вижу перед собой только весёлые, бесконечно смеющиеся глаза, бархатные и лучистые. Досада меня разбирает всё больше и больше: решил лечь костьми, но отнять шар, ни с чем в саду не сливающийся, но придающий красоту каждой точке, около которой он появляется. Дерево кажется другим деревом, каток — другим катком, и сам Ники кажется мне другим — неизвестным мне мальчиком. И тень очаровательного цвета иногда скользит у него по лицу и делает его ещё прелестнее и нежнее.
На Ники напал хохотун, серебром этого звонкого смеха полон весь зимний, с крепким, как сахар, снегом сад. С удовольствием, как выздоровление, я чувствовал, что моя первоначальная злость переходит в доброе и благожелательное чувство: так приятно, в крепких сапогах и чувствуя усиленное тепло в теле, бегать, скользить, ловчиться с растопыренными руками, звонко рычать и смехом отвечать на смех. И вдруг случилось долгожданное. Ники поднял руки в знак сдачи.
— Отдаю шар, — сказал он и с поднятыми руками, как парламентёр, шёл навстречу.
С сердца сваливался камень. Сейчас моё сокровище будет всецело принадлежать мне. Я уже протянул жадные руки. Ники поднёс шар к самому моему носу и вдруг выпустил нитку из рук, и шар мгновенно вознёсся к самой вершине сада.
— Лови свой шар! — крикнул Ники со смехом и опять пустился бежать. Но тут силы мои утроились, к ногам приросли воздушные крылья, я сделал какой-то невероятный скачок, настиг, повалил его, смеющегося до хохота и совершенно от этого бессильного, и начал ему насыпать по первое число. От хохота, от смешных слёз его у меня всё больше поднималось сердце и всё большею силой наливалась рука. Я лупил его по чём попадя, но, очевидно, тёплый тулупчик поглощал мою силу и только щекотал бока Ники.
— Ты смотри, кровь пойдёт, узнают, обоим влетит, — сказал наконец Ники, и я отпустил его и сам, как нюня, заплакал по шару. Мы оба начали смотреть в небо, забегали в места, с которых повиднее, — увы! ничего не было видно. Шар улетел. На меня сваливалось горе, тяжёлая тоска, при которой жизнь теряет всякий интерес и начинается апатия.
Показался Данилович в длинном сюртуке и вызвал Ники. Ники сказал потихоньку: «холера» — и послушно, наклоняясь вперёд, побежал. Я со своим горем остался один в мире. Конечно, шары есть, но во-первых, кто пустит на балаганы ещё раз, а во-вторых, где найдёшь нужные средства?
Дома рассказал всё маме. Мама посмеялась и сказала, что завтра у меня будет два шара. Это меня успокоило, и, чтобы победить мучительность ожидания, я раненько залёг спать и, проснувшись поутру, увидел, что к кровати привязаны два шара: красный и зелёный. И опять комната, которую я так хорошо знал, показалась мне новой, интересной и жизнь — радостной и полной. Я был счастлив и чувствовал в сердце прилив доброты. Меня мучили сомнения: уж не слишком ли я вчера ополчился на старого друга Ники?
В комнату вошла Аннушка и объявила мне:
— На кухню прислан солдат и говорит, что Никенька ждёт тебя на катке. И Жоржик тоже.
Дворцовая прислуга, надо сказать, всю великокняжескую семью звала запросто: «цари». «Цари пошли ко всенощной. Цари фрыштикают». А маленьких великих князей, как в помещичьей семье, звали просто по именам и всегда ласково: «Никенька, Жорженька». Конечно, за глаза. Прислуга, как я теперь понимаю, любила семью не только за страх, но и за совесть. И вообще комплект прислуги был удивительный, служивший «у царей» из рода в род. Старики были ворчуны, вроде чеховского Фирса, которые не стесняясь говорили «царям» домашние истины прямо в глаза…
Оставив шары под надёжным прикрытием, я быстро сбежал в сад. Там на катке уже суетились разрумянившиеся Ники и Жоржик. Было весело, светло, уютно. Каток я знал как свои пять пальцев. Он был большой, с разветвлениями, с особыми заездами, походил на серебристый паркетный пол.
В самый разгар катанья Ники вдруг сказал:
— А вот по той дорожке ты не проскочишь.
— Почему это так? — гордо, с обидчивостью спросил я.
— А потому! — уклончиво и с загадочной улыбкой ответил Ники.
Это задело меня за живое.
— Ты хоть и кадет (этому званию он завидовал искренно), а не проедешь, — сказал ещё раз Ники.
— Что за чушь? Почему это не проеду? — опять гордо ответил я, прицеливаясь глазом на «необыкновенную» дорожку.
— А вот не проедешь.
Я, ничтоже сумняшеся, стал наизготовку, прищурил глаз, разбежался и… ахнул в яму. И с испугу, от неожиданности заорал, конечно.
Как на грех, в это время проходил на пилку дров отец Ники, великий князь Александр, будущий Александр Третий. Услышав мой крик, он поспешил к катку, вытянул меня из ямы, стряхнул снег с моей шинели, вытер мне лицо, как сейчас помню, необыкновенно душистым и нежным платком.
Лицо его было сплошное удивление.
— Что это? Откуда яма? Кто допустил?!
Теперь догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения на детей?
Но Ники снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно объяснил отцу всё: как я вчера поколотил его за шар и как он мне сегодня отомстил.
Великий князь строго всё выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал:
— Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западнёй? Ты — не мой сын. Ты — не Романов. Расскажу дедушке. Пусть он рассудит.
— Но я драться не мог, — оправдывался Ники, — у меня был хохотун.
— Этого я слушать не хочу. И нечего на хохотуна сваливать. На бой ты должен отвечать боем, а не волчьими ямами. Фуй. Не мой сын.
— Я — твой сын! Я хочу быть твоим сыном! — заревел вдруг Ники.
— Если бы ты был мой сын, — ответил великий князь, — то давно бы уже попросил у Володи прощения.
Ники подошёл ко мне, угрюмо протянул руку и сказал:
— Прости, что я тебя не лупил. В другой раз буду лупить.
Вечером от имени Ники мне принесли шаров пятнадцать, целую гроздь. Счастью моему не было конца, но история, вероятно, имела своё продолжение, которого я не знал.


И только через множество лет, стоя со мной на царской севастопольской ветке, император Николай Второй намекнул мне, шутя, об этом…


Вдруг шорох по песку. Кто-то идёт прямо на меня.
— Кто?
— Это вы, Олленгрэн?
Оторопел.
— Я, ваше императорское величество.
— Почему не уехали?
— Счёл долгом остаться до отхода поезда, ваше императорское величество.
— И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней.
— За счастье почитаю, ваше императорское величество.
— Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется.
Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой.
— Да у вас всего две.
— Рад стараться, ваше императорское величество.
— Не возьму. Неэтично.
И отдать себе отчёта не могу, как у меня вырвалось:
— По старому приятельству можно, ваше императорское величество.
Царь засмеялся и сказал:
— Ну, разве что по старому приятельству.
Мы закурили в темноте, и тут последовал разговор, потрясший меня до основания.
— Вы помните воздушный шарик? — спросил меня император.
— Не помню, ваше императорское величество, — ответил я, слегка растерявшись.
— Ну как же так? Помните, вы уже окончили ваше пребывание с нами во дворце и были уже кадетом? И вот, кажется, в прощальное воскресенье приехали к вашей маме, которая ещё не ушла от нас. Ей, кажется, хотели поручить покойного Георгия.
— Да, да, ваше императорское величество. Но мама уже не имела сил.
— Да неужели вы не помните?
— Чего именно, ваше императорское величество?
— Ну вот этого маленького шарика, который вы принесли с Марсова поля? Красненький такой шарик? Чтобы он не лопнул, вы попросили Аннушку… Вы, может быть, и Аннушку забыли?
— О нет, ваше императорское величество. Аннушку я отлично помню.
— Ну вот, — продолжал государь, попыхивая папироской, — вы попросили Аннушку привесить этот шарик на кухне к окну, на воздух. Потому что эти шарики в комнатном воздухе долго жить не могут.
Словно молния разорвалась вдруг в моей голове. С отчётливостью, будто это случилось вчера, я вспомнил всё. И по какой-то неожиданно налетевшей на меня оторопи продолжал всё отрицать и стоял на своём:
— Ничего не могу припомнить, ваше императорское величество.
Царь был редко умный, проницательный и наблюдательный человек. Вероятно, он разгадал мою драму. Вероятно, он отлично понял моё смущение и, как на редкость воспитанный человек, не давал мне этого понять. Я же, чувствуя, как краска заливает лицо, благодарил Бога за темноту ночи, за отсутствие луны, за слабое мерцанье звёзд. Государь, вероятно, так же чувствовал краску моего лица, как я. Даже в темноте я чувствовал его снисходительную улыбку.
— Волчью яму тоже не помните? — спрашивал государь.
— Какую волчью яму, ваше императорское величество?
— Какую я и покойный Жоржик вырыли в катке?
Господи. Ну как же не помнить? Отлично помню. Всё, как живое, встало перед глазами. Даже шишку на лбу почувствовал — всё помню, ничего не забыл, но кривлю душой и отвечаю:
— Не помню, ваше императорское величество.
— Я, впрочем, понимаю, что вы всё могли забыть. Столько лет. И каких лет! Я же не забыл, не мог забыть потому…
В темноте я чувствовал, как государь беззвучно смеётся.
— За это дело мне отец такую трёпку дал! Что и до сих пор забыть не могу. Это была трёпка первая и последняя. Но, конечно, совершенно заслуженная. Вполне сознаю. Трёпка полезная. Ах, Олленгрэн, Олленгрэн, какое это было счастливое время! Ни дум, ни забот. А теперь…
Выслушав признание императора, я, что называется, внутренно заёрзал. Многое в моей жизни непонятное стало вдруг освещаться. «Он никогда мне этого не простил», — думал я.
Вдруг император сказал:
— У вас утомлённый вид. Надо бы полечиться, отдохнуть…
Я ответил, что собираюсь, уже отпуск — в кармане и через неделю еду на кавказские группы.
Государь протянул руку и как-то просто, по-солдатски, сказал:
— Счастливо!
И поднялся в вагон, легко спружинив руками. И вдруг с площадки повернулся и сказал мне в темноту:
— Да! Если будешь в Тифлисе, передай от меня поклон князю Орлову.
И скрылся. А я чуть не грохнулся на тырс от этого дружеского, прежнего, детского, забытого «ты».

PS: Не могу удержаться ещё от одной цитаты оттуда. Про Париж:

Император Александр Третий был очень остроумный человек. Многие из его резолюций сделались классическими. Известен случай, когда в каком-то волостном правлении какой-то мужик наплевал на его портрет. Дела об оскорблении величества разбирались в окружных судах, и приговор обязательно доводился до сведения государя. Так было и в данном случае. Мужика-оскорбителя приговорили на шесть месяцев тюрьмы и довели об этом до сведения императора. Александр Третий гомерически расхохотался, а когда он расхохатывался, то это было слышно на весь дворец.
— Как! — кричал государь. — Он наплевал на мой портрет, и я же за это буду ещё кормить его шесть месяцев? Вы с ума сошли, господа. Пошлите его к чёртовой матери и скажите, что и я, в свою очередь, плевать на него хотел. И делу конец. Вот ещё невидаль!

Арестовали по какому-то политическому делу писательницу Цебрикову и сообщили об этом государю. И государь на бумаге изволил начертать следующую резолюцию:
«Отпустите старую дуру!»
Весь Петербург, включая сюда и ультрареволюционный, хохотал до слёз. Карьера г-жи Цебриковой была в корень уничтожена, с горя Цебрикова уехала в Ставрополь-Кавказский и года два не могла прийти в себя от «оскорбления», вызывая улыбки у всех, кто знал эту историю.

Это был на редкость весёлый и простой человек: он с нами, детьми, играл в снежки, учил нас пилить дрова, помогал делать снежных баб, но за шалости крепко дирывал за уши. Однажды мы с Ники забрались в Аничковом саду на деревья и плевали на проходящих по Невскому проспекту. Обоим от будущего Александра Третьего был дёр, отеческий и справедливый.
Я отвлёкся в сторону вот по какому поводу. До сих пор понять не могу, почему в царствование именно этого Государя, который сам так любил и посмеяться, и пошутить и, самое главное, понимал и ценил шутку, — почему именно в его царствование были воспрещены так называемые масленичные балаганы? И вообще не могу понять, почему, например, и в Париже отошли в область преданий и карнавал, и жирный вторник? И Петербург и Париж очень много потеряли в своём художественном облике от этих запретов.

PPS: Полковник Олленгрэн умер 4 августа 1943 года.
Отпевал его протоиерей о. Борис Старк, отец Сережи Старка.

[reposted post] Сережик Старк: Болезнь и смерть

Последнее лето жизни Сережика, лето 1939 года, о. Борис с семьей проводил в детской колонии в Эленкуре, в чудной по красоте местности. Там-то я и познакомилась с ними, близко узнала Сережика, сблизилась и подружилась с его родителями. Как я уже говорила, мы много времени проводили вместе. Сережик стал меня звать «тетей» и говорить мне «ты», приняв меня доверчиво и просто в свое родство.

Read more...Collapse )